поиск в интернете
расширенный поиск
Иу лæг – æфсад у, дыууæ – уæлахиз. Сделать стартовойНаписать письмо Добавить в избранное
 
Регистрация   Забыли пароль?
  Главная Библиотека Регистрация Добавить новость Новое на сайте Статистика Форум Контакты Реклама на сайте О сайте
 
  Строим РЮО 
Политика
Религия
Ир-асский язык
Образование
Искусство
Экономика
  Навигация
Авторские статьи
Общество
Литература
Осетинские сказки
Музыка
Фото
Видео
  Книги
История Осетии
История Алан
Аристократия Алан
История Южной Осетии
Исторический атлас
Осетинский аул
Традиции и обычаи
Три Слезы Бога
Религиозное мировоззрение
Фамилии и имена
Песни далеких лет
Нарты-Арии
Ир-Ас-Аланское Единобожие
Ингушско-Осетинские
Ирон æгъдæуттæ
  Интересные материалы
Древность
Скифы
Сарматы
Аланы
Новая История
Современность
Личности
Гербы и Флаги
  Духовный мир
Святые места
Древние учения
Нартский эпос
Культура
Религия
Теософия и теология
  Реклама
 
 
Основные мотивы любовной лирики Э. Скодтаева
Автор: 00mN1ck / 5 марта 2011 / Категория: Авторские статьи, Литература
И. В. Мамиева, к.ф.н.

     Любовь и поэзия – неразделимые по своей сути состояния души. Именно в любовной лирике наиболее ярко выявляется творческая индивидуальность, своеобразие поэтического мировидения. Муза стихотворца чутка ко всему сущему, ей доступны самые разные чувства, эмоции и переживания, но лишь в словах о любви сполна раскрывается душа поэта.
     Сквозной темой лирики Э. Скодтаева является взаимосвязь природы и человека [1]. Художник верен себе и при обрисовке мира интимных чувств. В стихотворении «Луна обнажается...» он переосмысляет традицию архаических представлений о соитии земли и неба, но сохраняет при этом содержательную идею, «подпитывая» ее потоком ассоциаций. Полная луна, в беспорядке раскидавшая по небу свои одежды (звезды – пуговицы на ее накидке), отождествляется с эпической красавицей, сиянием своего тела превращающей ночь в день. Тема, как это часто бывает у автора, осложняется антиномией «человек – природа»: чем ярче и краше звезды и луна на небе, тем неприглядней «демоны» земной жизни:
     Æма разиндтæнцæ зæнхон сау «æвдеутæ», –
     Хæдзæрттæ, адæм, сæ фуддзард...
     Мæйæ арви реубæл калдта ласт хъæппæлтæ,
     Узта рæсугъд тунти дуйней.
     Цирен ракалдтонцæ стъалутæн сæ сæртæ, –
     Уомæй
     рæсугъддæр ма циййе?!
     («Мæйæ арви реубæл ласуй æ хъæппæлтæ…») [2, 31].
     В стихотворении «На ложе неба ночного...» природное явление – гроза и сопутствующие ей гром, молния, шквалистый ветер предстают как последствия плотских утех туч-любовников. Как и в предыдущем случае, мотив страсти-обольщения развивается в рамках мифологизированного восприятия ее как блага, как источника «водной радости» – для изнывающих от жары и засухи деревьев и трав и, опосредованно, для крестьянина, занятого уходом за овощными культурами.
     Символика Священного Брака – небесных вод, оплодотворяющих землю, иных атрибутов любви-соблазна реализуется в великолепных зрелищных образах: тут и пышные прелести луны, и огонь пылкой страсти, приводящий в движение всю природу, и взыскательно орудующий кистью художник-молния:
     Арвæрттивд батъæпп кодта
     Сау хъумацбæл хуæнхтæ, гъæдти нивтæ
     ‘Ма сæ ‘васт фæййихалдта
     Æ къæдзелæ-цъæпой цурд фæливдæй.
     («Æхсæйвон арви уати...») [2, 31].
     Думается, эротические мотивы в теме «природного соития» имеют целью соотнести «первичный акт космогенеза» [3, 422] с идеей социального брака как создания гармонического единства Вселенной. В этом убеждает стихотворение «На море». Необузданность физиологического влечения здесь коннотируется отрицательно, поскольку лишена вышеуказанного сакрального смысла. Две волны, подгоняемые ураганным ветром, сошлись и «вздыбились» на огромную высоту. Динамично развернутые эпизоды вполне реального явления подаются как метафора пустой, бесплодной страсти:
     Думгитæ комкоммæ
     Уолæнти скъафтонцæ.
     Фембæлди агъонмæ
     Етæ искафтонцæ.
     
     Етæ, дууæ уогæй,
     Уотæ æздухтонцæ,
     Æма еунæг уодæй
     Арвмæ фæццудæнцæ.
     Хъури, бати азар
     Æваст ку фæтътъæпп æй, –
     Сæ хъал, сæ ниви зар
     Фæцæй дони цъæппæй...
     («Денгизи») [6, 82].
     
     Герою Э. Скодтати понятна и близка логика естественного чередования жизни и смерти – единая для всех природных организмов. Трактовке «конца любви» как физической смерти ее носителя («Мæ къалеубæл ниццæфсæ æнгон, ниббайау, /‘Ма дæ æз фæззигон бон, еу бон /Ниггæлдзон сау зæнхæмæ!..») поэт противопоставляет непостоянство человеческих отношений.
     Мотив неверности в стихотворении «Уæхæн дессаг, сæуми мин равардтай ду дзурд...» («Вот чудеса, с утра дала мне слово ты...») развивается в контексте смены различных эмотивных состояний. Выказанные утром любовь и нежность структурируют мир вокруг героя особым образом:
     Уæхæн дессаг, сæуми мин равардтай ду дзурд,
     Кæрæдзей фæлустайтæ рохсæй æрдзи хæццæ.
     Исеу æй цъеути зарун æма дæ идзулд,
     И дуйней цийнæй ци ес, – иссæнцæ æмхæццæ.
     Но пасмурным вечером любимая забрала свои слова обратно, и мир погрузился в первобытный хаос:
     Уæхæн цазæ изæр ми райстай дæ лигъз дзурд,
     Кæрæдзей æрдзи хæццæ тарæй исарстайтæ.
     Исеу æй дунги неун æма зæрди кудт,
     И дуйней мастæй ци ес, уоми ниххастайтæ.
     («Уæхæн дессаг сæуми мин равардтай ду дзурд...») [4].
     Лирический герой впадает в депрессию не только и не столько из-за обманутой любви. Чувство тоски усугублено осенним ненастьем («Æрæгвæззæг хæссуй сæлфунæг. / И бор æрдзæ æма и цъæх бонтæй / Æз исун седзæрау æгудзæг»). Два цвета «бурый» и «серый» сопутствуют настроению юноши. Лжелюбовь, подобно змеиному яду, способна убить, но может и исцелить. Правда, процесс этот – болезненный и долгий. А потому еще не раз кисть художника будет выводить безрадостную картину природы как аналога своего душевного состояния:
     Мæйдари бауæри
     Уæлдæф имæхсуй,
     Мæйæ мегъи уæрми
     Æхе римæхсуй.
     Гъæрзунцæ бæлæстæ,
     Сонт дунгæ нæтуй.
     Уарун масти гъæстæй
     Фалдзос æрхæтуй.
     («Тухст») [4].
     Тьмой поглощен воздух, месяц схоронился в «погребе тучи», стонут деревья, кряхтит ветер; «копя обиду», надвигается дождь – все окрест печалится вместе с героем, вспоминая, как он любил («Æрдзæ мин е ‘нкъарди /Мæ уарзт имисуй...»). Поэт находит для характеристики израненного сердца яркий образ прорастающей в нем розы с шипами. Время – лекарь. Раны в сердце зарубцевались, и оно снова открыто любви и радости жизни. Соответственно меняется цветовая палитра: гребни гор отливают белизной, небо ясное, склоны зазеленели. Поэт вводит емкие микродетали («Арв не ‘взедуй гуппитæй», /«Арф хуссунцæ ма бурæгтæ /Зæнхи буни тухтитæй»; «Пурусудзау æд дзæкъолæ /Æ меднимæр идзулуй»; «Кизгуттæ бæгъæмбадæй /Расорунцæ еу инней»), благодаря которым стихотворение обретает зримую вещность. Все в этой картине говорит об умиротворенности и тихой отраде. Все, кроме заключительных строк: «Цъеутæ дæр ма рæуæг батæй /Батавтонцæ кæрæдзей» («Даже птички легкими поцелуями согрели друг друга»). Так «прорывается» наружу загнанная глубоко внутрь воспоминание о нежности чувств, тоска одиночества (стих. «Рагуалдзæг» /«Ранняя весна»).
     Мир вокруг живет по заведенным от века законам. За закатом следует рассвет, после холодной осени на «грудь земли» ложится иней, «душа природы» скрывается в рыхлом тумане, деревья и птицы становятся «данниками» зимы (стих. «Безмолвны, в инее, деревья...»):
     Æгомуг, кирсæмбæрзтæй бæлæстæ
     Комахсæнæн федунцæ хъалон.
     Фæндзæймаг уæладзуги баррæстæ
     Кæрзи къонцбæл хетуй сау халон.
     Но наступит весна, и падут оковы, природа вздохнет полной грудью. Так и человек. Нельзя ему все время страдать и сносить удары судьбы. С другой стороны, и счастья ведь не оценить в полной мере, не познав несчастья:
     Мæ ристæй мæ, ме ‘рвонг нет, раласæ,
     Ци ‘й амонд, – ку нæ уай æнамонд?!
     Лирический герой, хоть и преследуем неудачами, умеет противостоять им, ибо относится к жизни философски:
     Хъæрццигъа, æнæсцохæй ма уасæ, –
     Тухст тухстбæл нæ бадуй æнцонтæй.
     Мæ тæрхон Хуцауæй æй аразгæ,
     Нивæ ба, – куд æй гъарон, уотæ ‘й.
      («Æгомуг, кирсæмбæрзтæй бæлæстæ...») [2, 36].
     Отдушиной в суете повседневности становятся для него воспоминания далеких дней, когда «дожди были мягче», незрелые сливы не набивали оскомины и от запаха цветущих акаций кружилась голова (стих. «Дожди в ранней юности бывали теплей...»). В эту благодатную пору пришла к герою первая любовь в облике девчушки-хохотушки «с небесно чистым взглядом». И, сама того не ведая, сотворила с ним чудо взросления. Поэт блестяще обыгрывает понятие воровства, апеллируя в нашем сознании к образу прекрасной дочери Донбеттыра, похитительницы чудодейственных плодов яблони нартов («Давта мин цъæх кизгæ ме ‘взонги бонтæ...»). Метаморфозы, произошедшие с мальчишкой-сорванцом, осмыслены через посредство антитезных формулировок. Юная очаровательница «и ангел и демон», «и земля и солнце»; ее речи обращают сердце «и в камень и в вату». И пусть по прошествии лет любви «след утерян», в душе лирического героя то давнее ощущение счастья живет и поныне, в ушах звучит ее беззаботный смех:
     Хæссуй ма уой сорæт æ фæлми мæ уод,
     Ес мæмæ дуйнебæл еци-еу амонд.
     Ме ‘гас цард ке ‘рцудæй харзгонд ‘ма цъæхуæл,
     Уой аргъ æй, кайзонуй, цъæх кизги къæл-къæл...
     («Рагбæнтти къæвдатæ адтæнцæ гъардæр...») [6, 38].
     Аналогичными настроениями пронизано стихотворение «В далеком детстве в мураве потеряли мы лесные орешки...». Юношеская любовь и ее закат переданы автором через посредство образной параллели. Оброненные в траве орешки, из которых выросли развесистые кусты, обильно плодоносящие; «очень красные» и «очень сладкие» яблоки, любимое лакомство сельской детворы – все это, без сомнения, указывает на чувства, которым обещано будущее. Но время шло, дети росли и «стряхивали с себя пылинки любви». В русле знаковости (движение по нисходящей) развивается и тема ярких бус на шее девочки:
     ...Дардтай дæ уорс хъурбæл дессаг, ирд фæрдгутæ,
     Хуардтан хъæбæр сурх, хъæбæр адгин фæткъутæ.
     Фал куд ирæзтан, – цагътан уарзти ругтæ,
     Бæнттау къæхти бунмæ калдæнцæ фæрдгутæ...
     («Рагбонти зæлди ‘хсæн фесафтан æхсæртæ...») [2, 134].
     Метафора («бусы») становится инструментом «нанизывания» на свою основу всего комплекса стихотворных символов. Рассыпавшиеся бусинки – «пылинки любви» – дни, которые «падают под ноги» – ассоциативный ряд ориентирует нас на более глубокое осмысление причины угасания чувств. Здесь нет потаенной памяти сердца. Той, которая, если не искупает, то, по крайней мере, скрашивает горечь «траты жизни» (см. предыдущее стихотворение). Лирический герой всего лишь поведал нам о юношеском увлечении. И все же, за объективно-бесстрастным тоном изложения событий мы легко распознаем ностальгирующие нотки – по трепетной влюбленности, которую инерция обыденности сделала несостоятельной.
     Любовь – явление сложное, динамичное, отношения между мужчиной и женщиной не всегда складываются драматично. У Скодтаева интимное признание зачастую окрашено легким юмором и приближено к стилистике фольклорных шуточных песен ( «Мæйрохс изæр» /«В лунный вечер»/, «Сæрдигон изæрæй» /«Летним вечером»/, «Цъопбæл æривардта...» и др.). Неизменный активный фон в этих стихотворениях – природа: улыбчивая луна, бледная роса, кузнечик с «травяной скрипкой» («Кæрдæгин стъелли – мæ гъоси /Цъæрæхснæг цæгъдуй»); романтическому настрою души отвечают также случайная встреча, запреты, угроза умыкания любимой.
     «Материализацию» поговорки «С милым рай и в шалаше» содержит стихотворение «Зимний вечер». Нарочито обыденное изображение красок и звуков сельской жизни («Цалхи къес-къес идард таги, /Гъæдæрдæмæ уæрдунвæд. /Зуймон æстуф игъусагæ ‘й: /Карки хъудат, куйти рæйд. /Гъæуи сæрæй – хæлхъойзарæ, /Гъæуи бунæй – силти гъæр») полно, тем не менее, необъяснимого очарования, возможно, рождающегося из осознания гармоничной «вписанности» сельчан в здоровую среду обитания. Неожиданным является продолжение образного ряда: «Æнæцирагъ – нæ хæдзарæ, /Æнæсогтæ – нæ къæсæр». Получается, что лирический герой не из тех, про которых у осетин принято говорить: «И на поверхности льда себя прокормит». Впрочем, неважно, его ли глазами мы видим и слышим зимний вечер, и он ли возвращается на арбе по наезженной колее из лесу. Факт то, что и в нетопленой избе без света его ждут уют и ласки, заменяющие тепло пышущей жаром печи. Оттого обосновались в его душе заветные мечты и цели:
     Дæ реуи гъар – еци арт æй,
     Коми тулфæ – тохона.
     Ни мин кæнæ фæлмæн батæ,
     ‘Ма мæ зæрдæ ратона.
     
     Мæйи тунтæ – ирд будурти,
     Къæхти буни – «хъæс-хъæс» мет.
     Кæдзос дунгæ – лæги хъурти,
     Лæги зæрди – рохс ниннет.
     («Зуймон изæр») [2, 131].
     Любовь-видение воспевается в стихотворениях «Цидæр зиннуй идарди...» («Виднеется что-то вдали...»), «Гъæрæй ходгæй...» («Громко хохоча...») и др. Прекрасная незнакомка, словно пушкинский «гений чистой красоты», является герою из ниоткуда (тумана, снежного сугроба). То скромница, то – озорница и хохотунья, неизменно вся в белом, она держит путь «в самое сердце» поэта. Но на то оно и видение, чтобы, опалив надеждой и страстью, пройти мимо, оставив человека наедине с его переживаниями и разбитыми мечтами.
     Тема обманчивости впечатлений, обольщения любовью затрагивается и в стихотворении «Дарует летняя ночь...». Ночь дышит тайной, искушает миражами тепла и любви. Наблюдая за волшебными превращениями знакомого ландшафта, лирический герой охотно поддается чарам природы, не теряя при этом чувства юмора («Угмæ кæнуй уг уги каст», /Нæ ‘ймæ уайсадуй нур къуæре, – /Анæн сæ зæрди цидæр е!»). Фантазия юноши выстраивает сценарий целого действа. Селение на холме напоминает ему гордую серну, пренебрегающую равнинной жизнью; толстая жаба подставляет лунным лучам живот, чтобы погреть детеныша, который должен скоро появиться; филин обольщает свою подружку «страстным уханьем» и взглядами, а небо запалило трубку-лунный серп и усердно пыхтит ею – так, что Млечный путь заволокло дымом. Мир в летней истоме и приятном безделье. Лирический герой же – «под кайфом» поэзии. Он пребывает в состоянии сна наяву, и появляется ощущение полета...
     Мæнæн мæ зæрдæ æрра йæй,
     Думгæй поэзий «хъилмайæй»,
     Асæг фестуй мин æцæг фун,
     Мæ сæр зелуй æма тæхун.
     («Уадзуй сæрддон æхсæвæ, раст...») [2, 29].
     Как видим, в ряд равновеликих ценностей «жизнь», «любовь» поэт включает и поэзию, живое воображение. Поэтому с уверенностью можно сказать, что любовь для скодтаевского лирического героя – это синоним созидания, творческого вдохновенья.
     Мотив любви, уносящей человека ввысь, «любви-болезни» звучит в стихотворении «Недуг мой да стал вдруг острее вдвойне...». Лирический герой стянут «стоузловыми» путами, но это сладкий плен. Облик возлюбленной передается в измерениях сакральности («Изæд мин æ бæдоли ‘рхаста æ гъæбеси»). Сочетание красоты (из портрета – только влажные черные очи), душевной чистоты и очаровательной переменчивости в ней делает понятными рвущие душу героя эмоции и чувства – все в избыточной полноте, все перехлестывает через край:
     Æ цæсгоми феййивдмæ мæ зæрдæ фезмæлуй,
     Ци мæгур æй æдта, – æнæуарзт ка рамæлуй.
     Æ уомæл сау цæститæн цагъар куд æрбадæн.
     – Ра ми ледзæ, барæн бал; рандæ уо; æрбадæ!
     
     Ку мин иссæй уайтагъд еу баст сæдæ басти.
     Адæймаг куд æййевуй, цал хузи еу уарзти?!
     «Ку мин иссæй еу нез æваст дууæ нези...» [2, 131].
     Для более зримой характеристики ситуации использован прием параллелизма: герой уподобляется морю, спокойствие которого потревожено бурей («Сабур адтæй денгиз, – бурдæн æй исæзманста»). Поэт придает этому позитивный смысл, употребляя оксюморонное сочетание: «свет несчастья», унесенного разбушевавшейся волной. И дальше, в традициях фольклорной образности, рисуется «солнечный» лик счастья («Мæ æносон тар уат хори бæстæ фестадæй»). За семью горами остались беды и неудачи, и героя заботит теперь одно: как душа исхитрится одарить его поочередно «семью семь раз долями счастья» («Авд сау хонхей фæстæ мæ зин цард æризадæй, /Авд авд ниви мæнбæл нур мæ уод куд иуардзæй?..»).
     Совсем по-другому интерпретируется понятие «оковы любви» в стихотворении «Любовь сделала меня твоим рабом...». Лирический герой раскрывает мотивацию своего «падения»:
     Дæ дзабури уафсæй уоди гъар
     Æнкъаргæй, нæ тагъд кодтон истунмæ.
     Процедура превращения беззаветно любящего в «подкаблучника», в «чучело огородное», имитирующее подобие живой жизни, обрисована смиренно и бесстрастно, и оттого вдвойне удручающа:
     Дæ дзæхæрай будургъæ исдæн,
     Фал ефстагмæ мæнбæл фæлмæн думгæ
     Дæ комæй ку рацæуй нидæн, –
     Цæрæгау бателуй мæ иуæнгтæ
     («Мæхе уарз мæ скодта дæ цагъар...») [5, 93].
     Тема несвободы в любви волнует автора и в ряде других стихотворений. В одном из них (стих. «Кабы знала») предметом художнического исследования становится вектор развития чувства. Вначале лирический субъект не устает воспевать ангелоподобный лик возлюбленной, считая ее венцом творения:
     Æмсæр нæййес æрдзи скондæн – дæуæн,
     Сауæнгæ, æхе медæг дæр æрдзæн...
     Смятение и робость, надежды и сомнения, боязнь сглаза собственного счастья – вот спектр переживаний, которыми он обуреваем.
     Во второй части герой все еще во власти светлых мечтаний и грез и не принимает всерьез собственный легкий ропот на своенравие дамы сердца. Восхищаясь ее скромностью («Мæхе уинун дæ цæстити æфсарми»), он шлет благодарение Богу за то, что познал любовь.
     В заключительной части в развитии темы наступает некий перелом: на первый план выходит мотив подневольного положения, «избыточности» любви. Герой не готов к сложившейся иерархии чувств. Появляется образ шара, которого носит и треплет ветер. Завершается стихотворение мольбой об исцелении от любовной зависимости:
     – Зуймон бурдæн! Ратонæ мæ фæлтау
     Еци адгин ресагæ коми тулфæй,
     Цæмæй ‘ссæуа уарзти дунст уоди хурфæй,
     Æма æруон скъуд хъазмузау æллау...
     («Ку зонисæ» ) [5, 39-40].
     Этот истовый призыв мог бы показаться проявлением малодушия, прозаизма незрелого сердца, если бы не печальное знание последствий «оков любви», почерпнутое читателем из предыдущей истории.
     И еще один мотив интимной лирики поэта – запоздалая встреча с родственной душой. Интонация сдержанной печали, сердечной боли в стихотворении «Мы встретились. Зачем...» оттеняется финальной метафорой «полуоткрытых дверей заката»:
     Кæми адтæ нурмæ, –
     Кæд мæ рес дæ?
     Кæцæй ма нур фæдтæ
     Изæригон?
     Нигулæни дуæрттæ
     Æрдæгигон.
     («Фæййæмбалдæн. Цæмæн...»).
     В лирике Э.Скодтаева ярко отражены этнически обусловленные представления о картине мира. Повседневные и обрядовые стереотипы поведения, облеченные в поэтическую плоть, обретают новое, объемное звучание. Каскад народных примет (черная кошка, встречный с пустым ведром, воронье карканье) – предвестников несчастья служит в стихотворении «Черная кошка встретилась мне...» нагнетанию эмоциональной тревожности:
     Сау тикис фæцæй мæ надмæ, –
     Мæхе си хизтон!
     Мæ фæндаграсти бунатмæ
     Кæд цæудзæн исон?!
     
     Æд ревæд къæстæн мæ размæ
     Донхæссæг фæцæй,
     Кæцæй ма кастæн й‘ агъазмæ
     Хуцауæн, кæцæй?!
     
     Сау халон стахтæй мæ сæрмæ, –
     Бæргæ си тарстæн!
     Фудхабар гъузтæй къæсæрмæ, –
     Нæбал мæ уарзтай!
     Угасание чувства соотносится с физической кончиной разлюбленного, тогда как признание в любви – повод для возврата к жизни. Семантика «смерти-возрождения» раскрывается в рамках бинарных оппозиций. Это фигуры Созидателя, счастья приносящего (думается, образ «прилаженного» к ребру счастья – «Авдæнæмæ мæ фæрскъæмæ /Ка баста амонд...» – удачно лег здесь на аллюзийную цитату из библейской истории о сотворении первой женщины), и Ангела смерти; Колдуна, вредящего путнику («фæндагсодзæг хузесæг»), Жалости с ее паническим бездействием и их антипода – Надежды, побуждающей человека к мужеству и стойкости:
     Тæрегъæд кастæй къæразгæй,
     Гъæр кодта: «Кæлæн!..»
     Мæхе нифс загъта: «Фæразæ ‘й!
     Нæ дин ес мæлæн!»
     («Сау тикис фæцæй мæ надмæ...») [6, 18-19].
     В стихотворении «В цветок знойное солнце да влюбилось...» поэт блестяще обыгрывает этноконцепты «цæстуд кæнун» («сглазить», «наводить порчу») и «цæсти арфæ» («снятие сглаза»). Безыскусная история существа юного и прекрасного, едва не загубленного неконтролируемой энергией страсти, имеет счастливый финал: моросящий дождик спешит страдалице на помощь, «снимает порчу» с доброй души и возвращает ее к жизни:
     Дидинæги карз хор ку ниууарзта,
     Фæццæстуд æй кодта ‘дзинæг кастæй,
     Æрæмпулдæй ‘ма ма ци аразта
     Мегъти бамбурд æма дунги гъазтæй?...
     Сæлфунæг фæззиндтæй арви арфæй, –
     Фæлмæн уодбæл кодта цæсти арфæ.
     («Дидинæги карз хор ку ниууарзта...») [4].
     Из динамичных строк «Надочажной цепи» читательскому взору открывается драма разрыва супружеских отношений. По сути, это – стихотворение-инвектива, адресат которого обвиняется едва ли не в самых страшных грехах в ментальном поле осетинской культуры: а именно, в осквернении надочажной цепи-святыни дома, разрушении очага, изгнании из него семейной благодати:
     Мæ Сафай рæхис мин æртудтай фуд къохæй,
     Дæ зæбæтæй скъуæрдтай къæси агæ.
     Мæ бундори сикъит мæ бунæй фæццох æй
     ‘Ма уæлдæфмæ рандæ ‘й, æрдеуагæ.
     Цæмæ мæ басайдтай?! – Ци мæсуг аразтан,
     Тугулдортæ толгæй æвзонг бонти,
     Уой зустæй пурх кодтай, ма ‘й уайтагъд басастай,
     ‘Ма æ буни фæцæнцæ бийнонтæ...
     Накалу эмоций способствует и кольцевое обрамление сюжета, незначительные вариации в заключительной строфе несут функцию уточнения и усугубления вины той, которая сокрушила надежды лирического героя и уготовила ему незавидную участь:
     Мæ зингбæл ниддумдтай ‘ма фестадæй фунук,
     И цъæх хъуацæ нимбарзта мæ хори,
     ‘Ма дуйне уомæл тари ниццæй фур сунук...
     («Сафай рæхис») [6, 53].
     Как притча о превратностях потребительской любви воспринимается и история вербы, обрекшей на смерть и себя, и своего благодетеля (стих. «Сауæдони билгон...» / «У родника...») [2, 11].
     Еще одна аллегория, но уже безответной любви присутствует в стихотворении «Дор æма барæг» («Камень и всадник»). Эффект оксюморонных сочетаний («мягкосердечный камень», «боль каменной души» и пр.), лексический ряд с семантикой безмолвия («æмир», «гоби», «æдзæм»), материализация осетинской поговорки: «дуры гуыбын айгæрдын» («пробить камень») делают переживания лирического субъекта более весомыми и близкими читателю. Цветку, проросшему из «исстрадавшейся души» («суагъта æ рист уодæй дидинæг»), не суждено было оправдать возлагаемых на него надежд. Всадник не то чтобы красоту не заметил, он не смог прочувствовать ее сердцем, поскольку оно-то как раз и оказалось твердокаменным, незрячим: цветок был сорван, камень безучастно сброшен в бездну [5, 28].
     Не меньшим накалом страстей отмечено стихотворение «Не спрашивай меня...». Ум в смятении, разбито сердце («Уод – унгæги, /Уод æлхъивди, /Зæрди – / Бауæррист»), счастье улетучилось, как несбыточный сон:
     
     Хуæрзбон, нивæ!
     Ратадтæ
     Мæгур уоди
     Хъал фунау...
     («Ма мæ фæрсæ...») [6, 79].
     Финальная фраза отправляет нас к «Сердцу бедняка» мэтра осетинской поэзии. Но, в отличие от горца-труженика Коста Хетагурова, в ком вкус к жизни поддерживают его «гордые» сны, лирический герой анализируемого стихотворения вынужден распрощаться даже с этой призрачной радостью.
     Любовь в зрелой лирике Э. Скодтаева становится чувством, дающим жизни смысл и полноту. Но нельзя сказать, что во всех без исключения стихах этого периода поэт демонстрирует вершины самоотверженности и величия духа в ситуации неразделенной или угасшей любви. Так, стихотворение «Не хочу с тобой жить...» сплошь построено на алогизмах. Герой, с одной стороны, грозится бежать из дома куда глаза глядят, мечтает о «узде свободы», супругу величает не иначе, как «колючка в глазу». С другой стороны, семейные неурядицы отзываются в душе горечью, и в горле ком, и разлука ему – смерть. Антиномия «любимый – постылый» закреплена и кольцевым обрамлением, композиционным повтором, но не тождественным, а с зеркально отраженным содержанием: «Не хочу жить без тебя», – утверждает теперь лирический герой. И добавляет: «К счастью, мне известно и то, что у тебя на сердце»:
     
     Нæ мæ фæндуй цæрун æнæ дæу, –
     Дæу зæрдæ дæр зонун, мæ амондæн...
     («Нæ мæ фæндуй дæу хæццæ цæрун...») [6, 54].
     «Любовь прошла» – одна из основных тем сборника «Рассвет» (2007), откуда извлечена вышеприведенная цитата. Грустным размышлением веет от стихотворения «Время разрушает жизни строй...». Образ угасшей любви создается в русле лексики похоронной обрядности («померкла в груди», «словно на могиле – венок», «вопрошающие мертвые глаза» и пр.):
     Сонт уарзт нæ реуи ку батар уй,
     Раст, цирти реубæл – деденбаст,
     Уæд нин арвмæ дæр нæ фæгъгъаруй
     Не ‘дзард цæстити ресгæ фарст...
     («Рæстæг нийхалуй царди фæткæ...») [6, 84].
     «В сердце моем зима из-за нашего разрыва...», – жалуется герой одноименного стихотворения Э. Скодтати. Однако надежда на примирение в нем еще не угасла. Все обиды и оскорбления тогда будут забыты, а вместе с ними и сегодняшнее его горькое житье-бытье. Но пока обида свежа, герой лелеет в душе идею «мщения» – любимая вернется, да будет поздно:
     ‘Ма ку æртухсай мæ хъурбæл,
     Цума мехбæл – фæлери, –
     Уодзæн мæ тæккæ мæгурбæл,
     Уодзæн уæдмæ гæлери...
     Дæ нифс, уиндзæнæ, куд гурдзæй,
     Сах кæугæ изæрдарти.
     Цума фæстаг хатт къæбурбæл –
     Дзенети рохс идарди...
     («Цохæй мæ зæрди зумæг ес...») [6, 122]
     В стихотворении «Кончился наш танец...» для констатации остывших чувств поэт прибегает к метафоре прерванного танца:
     Фæцæй нæ гъазт,
     Банцадæй цагъд,
     Ниндзуг ан æрдæгкавдбæл...
     Глаголы-синонимы со смыслом «цепенеть» передают неожиданность и внезапность случившегося: оборвались звуки гармони, и пара, словно по колдовству, «застыла на полтанце» («ниндзуг ан æрдæгкавдбæл»), эхо от хлопанья в ладоши «зависло» на склоне холма; любовь «онемела», а ее носителям остается лишь безропотно принять удар судьбы:
     Фæцæй нæ гъазт,
     Æрдзæф уæлфахс
     Байзадæй ауиндзæгæй...
     Ниймир æй уарзт,
     Цавд дортæн, раст,
     Сæмбал ан æнæ нæгæй.
     («Фæцæй нæ гъазт...») [6, 104].
     Другие танцы и совсем другой смысл понятия «окаменеть» показаны в стихотворении «Не может быть...». Молодые люди познали таинство любви с первого взгляда. Лирический герой дивится чувству, так внезапно захватившему обоих. Повторы ритмических и речевых конструкций, восклицания, риторические вопросы, сообщая стихотворению особую упругость, передают внутреннее смятение юноши: он верит и не верит в прочность своего счастья:
     Нæййес ин уæн,
     Нæййес ин уæн!
     Æдосæ гъазти куд æваст
     Æрбадæ мæ лимæн!
     Куд ес гæнæн,
     Куд ес гæнæн,
     Æносмæ ‘суа нин уæхæн баст
     Федар æмæ фæлмæн?!
     Несмотря на состояние некоей прострации, память влюбленного крепко держит каждый жест, каждую деталь их знакомства. Взаимоисключающие речи и состояния, алогичные с точки зрения здравого смысла действия маркируют зарождение всеохватывающего светлого чувства:
     Ходæн, кæуæн.
     Лæууæн: «Цæуæн!»
     Зин æй дзатмайæй нæ рараст,
     Цавддортæ, раст, фæууæн.
     Нæййес ин уæн,
     Куд ес ин уæн?!
     Зæгъгæй уал хатти «фæндаграст!»,
     Нæхемæ нæ цæуæн...
     («Нæййес ин уæн...») [6, 109-110].
     В этих отношениях нет места эгоизму и корысти, упрекам и недопониманию; герой готов пожертвовать душой ради любви. В ней он находит ту святую самодостаточность, к которой бессознательно стремится каждый человек.
     Итак, в интерпретации Э. Скодтаева Любовь предстает как напряжæнная работа души, как один из самых трудоемких процессов психики человека. Спектральные линии темы любви в его лирике охватывают разные возрастные фазы, различные уровни и стадии чувственного влечения. В каждую из поведанных нам «историй» вложен, можно сказать, особый «природный подтекст». Каждая снабжена своим эмоциональным фоном, собственным комплексом чувств и порывов, таких как восхищение, благодарность, поклонение, нежность; либо – страдание, досада, унижение и даже ненависть. Но чаще все же любовь в изображении автора – светлое, одухотворяюще-нравственное начало, источник духовного богатства личности, стремящейся обрести гармонию с собой и миром.


     Примечания:

     1. Мамиева И.В. Природа и человек в лирике Э. Скодтаева // Вестник СОИГСИ, № 4. – Владикавказ, 2010.
     2. Скъодтати Э. Хусфæрæк: Æмдзæвгитæ. –Дзæуæгигъæу, 1996.
     3. Левинтон Г.А. Священный брак // Мифы народов мира: Энциклопедия. Т. 2. – М., 1988.
     4. Скъодтати Э. Рæстæг æма дуйне: Æмдзæвгитæ. – Орджоникидзе, 1991.
     5. Скъодтати Э. Фæлмæ: Æмдзæвгитæ. –Дзæуæгигъæу, 2002.
     6. Скъодтати Э. Бонивайæн: Æмдзæвгитæ. –Дзæуæгигъæу, 2007.

Вопросы литературы и фольклора. Сборник научных статей. Выпуск IV. Владикавказ 2010
при использовании материалов сайта, гиперссылка обязательна
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
  Информация

Идея герба производна из идеологии Нартиады: высшая сфера УÆЛÆ представляет мировой разум МОН самой чашей уацамонгæ. Сама чаша и есть воплощение идеи перехода от разума МОН к его информационному выражению – к вести УАЦ. Далее...

  Опрос
Отдельный сайт
В разделе на этом сайте
В разделе на этом сайте с другим дизайном
На поддомене с другим дизайном


  Популярное
  • Любовь, «ты – супер»!
  • «Ростелеком» начал подключение домохозяйств к сети Интернет по технологии PON в райцентре Ардон Северной Осетии
  • Татартуп – гора иранцев
  • Туристическая сегрегация
  • Порисовали – и хватит
  • Там чудеса, там леший бродит…
  • «Ростелеком» заключил договор на оказание комплексной телекоммуникационной услуги для инфраструктуры ГАС «Правосудие»
  • «Бесланскую симфонию» услышат в Баку
  • Духовные истоки, указывающие путь к будущему
  • Весомый труд об осетинской нартиаде
  •   Архив
    Февраль 2017 (48)
    Январь 2017 (63)
    Декабрь 2016 (66)
    Ноябрь 2016 (23)
    Октябрь 2016 (31)
    Сентябрь 2016 (15)
      Друзья

    Патриоты Осетии

    Осетия и Осетины

    ИА ОСинформ

    Ирон Фæндаг

    Ирон Адæм

    Ацæтæ

    Осетинский язык

    Список партнеров

      Реклама
     liex
     
      © 2006—2017 iratta.com — история и культура Осетии
    все права защищены
    Рейтинг@Mail.ru